Флэнн О`Брайен - А где же третий? (Третий полицейский)
– Признаюсь, я испытывал страшный соблазн, – продолжал несколько взволнованно говорить полицейский, стараясь найти себе надежное оправдание, – потому что, понимаете, с помощью омния можно было оклеить помещение обоями, не снимая всех тех бумажек, которые приколоты к стене, обои сами – раз и наклеились, а бумажки остались на своих местах, а я и пальцем не пошевелил, и вообще...
– Все в порядке, я ничуть не возражаю, – сказал я спокойно. – Доброй ночи, ну, и спасибо за все.
– И вам доброй ночи и до свидания, – сказал полицейский, отдавая мне по-военному честь, – я найду фару вашего велосипеда, потому что нынче фары стоят несуразно дорого и если их покупать каждый раз, когда их теряешь или когда их крадут, то денежек на них не напасешься.
Полицейский повернулся, и если бы не свет его фонарика, он тут же растворился бы во мраке. Я смотрел ему вслед и видел, как свет фонарика пробрался сквозь изгородь, потом замелькал и запрыгал среди деревьев и наконец исчез окончательно. Я остался один стоять на дороге. Треск ветвей от пробиравшегося сквозь заросли полицейского стих, и в наступившей тишине я слышал, как тихо шумит листва деревьев при набежавшем нежном ветре. Я вздохнул глубоко и с огромным облегчением и направился к калитке, у которой должен был стоять велосипед.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Ночь, по всей видимости, добралась до самой центральной точки своей ночности, и темнота сделалась еще темнее, чем раньше. В голове у меня носились наполовину созревшие мысли исключительно далеко идущего свойства, но я решительно отгонял их, так как решил настроиться пока целиком и полностью лишь на нахождение велосипеда и прибытие домой.
Я добрел в кромешной тьме до калитки и, вытянув руки, стал ощупывать все вокруг в поисках руля моего сообщника, прикосновение к которому, я знал, тут же окажет на меня свое успокоительное и ободряющее действие. Но куда бы я ни тыкался, везде находил шероховатый камень столбов ограды. Мною уже стало овладевать крайне неприятное опасение, что велосипед мой исчез. Я взялся за поиски с удвоенной энергией, подгоняемый все растущим волнением, и обшарил руками, как мне показалось, все вокруг калитки. Машины на том месте, где я ее оставил, не было. Несколько мгновений я, охваченный смятением, простоял в нерешительности, пытаясь припомнить, отвязывал ли я велосипед в тот последний раз, когда бежал от дома к калитке, страстно желая побыстрее найти свою машину, или не отвязывал. Украсть ее просто не могли, ибо если бы даже кто-нибудь и прошел мимо ограды в такой поздний час, то в густой тьме заметить велосипед было бы просто невозможно. И тут опять со мной произошло нечто совершенно поразительное – я почувствовал, как что-то легко скользнуло мне в руку. То была ручка руля – руля моего велосипеда. Я это сразу почувствовал. Ручка руля попала ко мне в руку, как ручка ребенка, трогательно и доверчиво протянутая в темноте взрослому. Несмотря на мое огромное удивление, я все же не смог бы с абсолютной уверенностью сказать, сама ли эта ручка забралась ко мне в руку или же я, пребывая в полной растерянности и обдумывая, что же мне делать дальше, продолжал механически ощупывать все вокруг и наткнулся на руль велосипеда сам, без помощи и без вмешательства какого-нибудь экстраординарного обстоятельства. В любое другое время я бы тут же предался размышлениям об этом забавном и удивительном происшествии, но в тот момент я подавил в себе всякие поползновения на такие размышления и, нежно проведя рукой по раме и сиденью, обнаружил, что велосипед прислонен к ограде под неуклюжим углом и что с него свисает кусок веревки, которой я вроде бы привязывал его к железным прутьям ограды. Мне показалось, что теперь велосипед все-таки находится совсем не там, где я его оставлял.
Глаза мои уже успели привыкнуть к темноте, и я стал различать несколько более светлую, чем все остальное, полосу дороги, а по обеим сторонам от нее – черные полосы кюветов. Я вывел велосипед на центр дороги, осторожно уселся в седло и сразу почувствовал, как в меня бальзамом вливается приятное чувство мягкого расслабления. Напряжение, в котором я пребывал несколько последних часов, спало с меня, и я снова почувствовал, как на меня нисходит успокоение, телесное и духовное. На сердце с каждой секундой становилось все легче. Я постановил себе нигде не останавливаться, не покидать седла, что бы ни случалось, до тех пор, пока не доберусь домой. Непонятно откуда прилетевший ветерок без устали подталкивал меня в спину, и я летел сквозь ночной мрак без усилий, словно на крыльях. Велосипед мчался вперед, крепко держа дорогу, не сбиваясь с ритма; все, чему положено было крутиться, крутилось с точностью часового механизма; пружины седла с исключительным почтением относились к созданию максимального для меня удобства и легко и уважительно принимали давление моего веса, прыгающего на всех неровностях дороги. Я изо всех сил старался не допускать проникновения в сознание мыслей, связанных с теми четырьмя унциями омния, которые дожидались меня в моем ящичке, но это мне плохо удавалось – не было никакой возможности удержать смутные экстравагантности, еще даже не сложившиеся в ясные фигуры, которые в великом множестве влетали мне в голову мириадами воробьев: экстравагантные идеи, связанные с едой, питьем, изобретениями, изменениями, награждениями, наказаниями и даже, представьте себе, с любовью. Мысли проносились столь быстро, что я не успевал их останавливать и рассматривать, – знаю лишь, что некоторые из размытых неоформленностей и легчайших мимолетностей возносились к небесному, другие низвергались к ужасному, третьи убегали к приятному и сладостному – но все они были быстролетны. В экстазе вжимался я в податливую женственность велосипеда.
С правой стороны проплыл неясным беззвучным пятном дом Каурэгэна, и от волнения у меня слегка прищурились глаза – я пытался пробиться взглядом сквозь тьму к своему собственному дому, который должен был находиться не более чем в двух сотнях метров дальше по дороге. И именно там, где ему и положено было находиться, из темноты образовался мой дом, и я взревел чуть ли не львиным рыком, и возопил от радости, и стал выкрикивать бурные приветствия в необузданном восторге при виде своего, казалось бы ничем не примечательного, дома. Даже проезжая мимо дома Каурэгэна я не мог полностью и окончательно убедить себя – и только теперь мог себе в этом признаться – в том, что я уже безо всякого сомнения увижу вблизи дом, в котором родился, и вот теперь я совсем рядом, вот я останавливаюсь рядом с домом, соскакиваю с велосипеда! Все происшедшее со мной за последние несколько дней, все опасности, которым я подвергался, все чудеса, которые повидал, все вместе толпой воспоминаний вдруг подступило ко мне и приобрело величие и эпическую значительность. Я ощутил свою собственную огромность, важность и преисполненность какой-то новой духовной силой. Меня переполняло счастливое чувство свершенности.
Пивной бар и вся передняя часть дома пребывали во тьме. Я молодцевато подкатил велосипед к парадной двери, прислонил его к стене и обошел дом вокруг. В кухонном окне тепло и приветливо горел свет. Улыбнувшись сам себе при мысли о том, что вот сейчас увижу Джона Дивни, я, стараясь не шуметь, подошел к окну и заглянул в него.
Ничего противоестественного или необычного я не увидел, но испытал очередное потрясение, от которого все внутри похолодело. А я-то думал, что такие потрясения навсегда остались в прошлом! У стола стояла какая-то женщина, держа в руках то ли просто тряпку, то ли что-то из одежды. Она смотрела в сторону камина, на полке которого стояла лампа, и что-то быстро говорила, обращаясь к кому-то, кто сидел у камина. Но самого камина с того места, где я стоял, не было видно. В женщине я признал Пегин Миерс, на которой Джон Дивни, по его словам, хотел когда-то жениться. То, как она выглядела, поразило меня значительно больше, чем само ее присутствие в моей кухне. Она невероятно подурнела, постарела, растолстела и поседела. Женщина стояла ко мне боком, и я видел, что она беременна. Хотя слов ее я не слышал, но по выражению на ее лице и по той скорости, с которой двигались ее губы, заключил, что она сердита. Я не сомневался, что она обращается к Джону Дивни, который скорее всего сидел спиной к ней и лицом к огню. Я, не задерживаясь более у окна и не пытаясь разгадать, что же там в кухне, собственно, происходит, пошел к двери и, открыв ее, зашел вовнутрь, остановившись у порога. С одного взгляда я увидел у камина двух человек – совсем молоденького юношу, которого я никогда ранее не видел, и моего старого приятеля Джона Дивни. Он сидел, повернувшись в полуоборот ко мне, и вид его поражал не менее, чем вид Пегин Миерс. Дивни невероятно растолстел, растерял все свои каштановые волосы и стал совершенно лысым. Его когда-то сильное лицо оплыло жиром и висело складками. На полу, рядом со стулом, на котором он сидел, стояла открытая бутылка виски, а в том его глазу, который я видел с того места, где стоял, сверкал довольный пьяный огонек. Дивни медленно и лениво повернул голову к двери, привстал на стуле и издал вопль, который пронзил меня, затопил весь дом и унесся гулять жутким эхом под небесной твердью. Он вперил в меня застывший взгляд своих окаменевших глаз, а лицо его как-то сморщилось и превратилось словно бы в бледную тряпку, под которой вяло оползали куски жира. Он несколько раз, щелкнув зубами, открыл и закрыл рот, будто какой-то механизм, а потом завалился на пол лицом вниз, издав еще один ужасный вопль, перешедший в душераздирающие стоны.